19 февраля 2015

Сжигая пред собой мосты



Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льётся с клёнов листьев медь…
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.
С.Есенин

Ближайший к Еврейской автономии аэропорт в России - Хабаровск, в 170 километрах от Биробиджана. Дорога на автомобиле по федеральной трассе "Амур" занимает не более двух часов. Биробиджан, как всегда, встречал солнцем и лёгким запахом весеннего пала.  בירובידז'אן
   Дед лежал на шести широких, составленных вместе стульях, посреди комнаты. Плотная штора позади него была задернута, и лучи заходящего солнца еле-еле пробивались сквозь широкие металлические кольца круглой деревянной гардины под высоким сталинским потолком. На древнее бабушкино трюмо в углу комнаты было наброшено бежевое махровое полотенце. Полумрак и тишина.

Рядом с изголовьем, в глубоком кресле-качалке, сидел отец, подперев одной рукой голову и уставившись в точку где-то на полу, различимую только ему.
     - Проходи, - сказал он, не глядя на меня.
     Я как-то неловко переступил порог и присел на тахту у стены.
     Дед Николай выглядел как обычно, когда отдыхал после обеда на своём огороде – хмуро и замкнуто. Он даже и руки всегда так же складывал чуть повыше выпирающего живота, который в последнее время поддерживал кожаный бандаж – грыжа. В голове промелькнул на удивление бестолковый вопрос: «Интересно, а сейчас под его пиджаком  надет этот бандаж?» Я перевёл взгляд на острый гоголевский нос и дальше, на редкие седые пряди. Рядом с его головой, на стуле, лежал маленький томик Есенина из родительской библиотеки «Классики-Современники» – я сразу узнал его: в последнее время, приходя на семейные праздничные обеды, дед неизменно усаживался с ним у торшера, надевал очки в роговой оправе с толстыми стёклами и так сидел, читал, пока я или сестра не увлекали его к общему столу.
     Странно, но этот томик сейчас не выглядел неуместным у деда в изголовье. В Бога он не верил, хотя и был крещёным – в один из первых дней после революции пятого года.
     А вот Есенину дед Николай верил.
     - Идите, помяните, - позвала с кухни мама.
     Я подождал, пока отец тяжело поднялся, и сам вслед за ним встал с тахты. Проходя мимо меня, он тихо проговорил:
     - Пойдём, помянем деда.
     Я согласно кивнул, затем подошёл ближе к стульям. Их высокие спинки на одном уровне образовывали черту, вдруг показавшуюся мне физическим барьером, отделявшим меня от деда, как жизнь от смерти. И ещё она мне представилась той полосой, что была в этот момент общей – и для меня, и для Николая Кузьмича: каждому своя сторона, но в целом единая лента. Сбоку на круглом обеденном столе, поодаль от окна, стояла погашенная свечка на металлической крышке от стеклянной банки. Я достал из кармана спички и, чиркнув, поднёс зардевшее пламя к тонкой белой нити – не хотелось оставлять его здесь совсем одного.
     На кухне мама уже приготовила рюмки и тонко нарезанное наспех сало с хлебом. Тут же в глубокой походной миске лежали соленья – огурцы, помидоры, отдельно грибочки: дед был мастером на эти штуки, а мой отец и я уже «не крутили». Не было ни времени на свой огород, ни интереса к своей зелени.
     Может, ещё появятся. Когда взращенное в Китае совсем уже одолеет.
     - Ну, царствие ему небесное! – сказала мама.
     Отец укоризненно посмотрел на жену, но промолчал, выпив и бережно поставив рюмку на голубую клеенчатую скатерть. Я последовал его примеру. В семье партийного работника такие выражения не были в привычном обиходе.
Никто тогда не мог и подумать, что не пройдёт и трёх лет, как он сам будет стоять перед иконой Спасителя, осеняя себя крестным знамением – молча, стиснув зубы, вспоминая прожитые годы.
     После водки от сердца немного отлегло. Отец с матерью закурили. Неожиданно он произнёс задумчиво:
     - Батя меня в жизни пальцем не тронул… только один раз.
     Я хрустнул ядреным дедовским огурцом и взглянул на отца. В годы развитого социализма такое отношение к подрастающей смене тоже не было в обиходе: детей частенько лупили, как сидоровых коз. Впрочем, не по внутренней злобе в большинстве случаев, а так – исключительно в целях коммунистического воспитания.
Тогда всех лупили в этих целях, не только детей, и не только сидоровых.
  - Помнишь в Хабаровске тот мост на Угловой, под которым трамваи проезжают, мимо «Дальдизеля»? – спросил отец, наливая по второй.
    - Конечно, - кивнул я. Это был небольшой металлический пролёт метров двадцати длиною над оврагом, по дну которого проложили трамвайные пути. Мост соединял нефтебазу с речным портом, и по нему регулярно гоняли покрытые снаружи нефтяной пленкой цистерны с горючим. В том районе постоянно стоял невыветриваемый специфический запах химикатов. Недалеко располагалась и средняя школа номер шестьдесят пять, для заводских, которую я закончил, хотя рожден был в семье советских интеллигентов. Тогда вопросы экологии и производственной безопасности трактовались несколько иначе, чем годы спустя: детей с малолетства приучали нюхать если не порох, то нефть и металл, и играть неподалёку. Кому только впоследствии польза от этого была – остаётся загадкой.
     - Мост тот не всегда был стальным. Во время войны он был деревянным. А завод назывался «Арсенал», в цехах дизели собирали для танков, а на нефтебазе готовили топливо, и по мосту перегоняли на платформах в порт, там перегружали… в общем, режимный объект.
     Отец поднял рюмку.
     - За батю! - коротко сказал он. Я тоже выпил, мама пригубила. – Твой дед во время войны был начальником цеха на «Арсенале». Это после войны его командировали сюда - переводить "Дальсельмаш" с военных повозок на комбайны. Ответственная работа, сам понимаешь. Как он умудрился пережить тридцать седьмой, а потом и сорок первый – уму непостижимо.
     - Такой молчун был, - вставила мама.
     - Да, - кивнул отец, - может, поэтому и выжил, что молчал: ни о себе, ни о ком-то другом слово из него не выдавишь. Лиши изредка, и то – только хорошее, по делу. Очень сдержанный батя человек… был.
     Он неторопливо отправил в рот маленький кусочек сала с хлебом, сдобренные чесноком, и продолжил:
     - Я тогда маленьким пацаном ещё бегал, меня в заводском райончике нашем все знали: если футболом стекло кто высадит – ну, Сашка Бочарников, кто ж ещё! Или в «цыганском саду», который возле школы, зелёные груши обдерёт – «а, вон Саньку спросите, он точно знает!», или косточки от вишни по всей девичьей раздевалке в спортзале… Голодные ж ходили постоянно – война. Не знаю уже, правда или нет, чтоб я таким шалопаем рос, как бабки судачили… и я ли вообще всё это проделывал – но в тот день, когда сгорел мост, батя мне всыпал по первое число. Ведь я его и спалил.
     Не специально, конечно. Я в тот день, помню, испытывал новый коктейль Молотова собственного рецепта: тоже хотелось что-то для фронта ведь... Наскрёб в пустую бутылку черной маслянистой травы с насыпи, по которой нефтяные цистерны толкали, приправил всё это такими же вонючими листьями, поджёг и – хрясь!- об каменную глыбу, тут же, в овражке. Оно как полыхнуло всё – и вверх по насыпи, по сушняку, а ветром и к мосту понесло. А он деревянный, тоже весь такой промасленный и черный – в один миг полыхнул. Не помню от страха, как я дома очутился – но быстро-быстро! Отец после ночной смены отдыхал, увидел меня, увидел зарево в овраге – догадался сразу. Матушка рассказывала: побелел весь… Это же саботаж: в военное время, при Сталине – подумать только! Батя тут же меня за уши – и в погреб. «Сиди, - говорит, - не пискни мне!» Сам побежал к мосту. Там, понятное дело, уже люди: кто-то с лопатами, вёдрами – землёй закидывают пламя, чтобы по шпалам не распространилось дальше по железнодорожной колее да по склонам насыпи, потом ещё пожарные подоспели. Но куда уже… мост выгорел начисто. Хорошо хоть нефтезавод не полыхнул.
     Батя в тот день долго не возвращался – мать уже думала: всё, в НКВД определили. Ближе к полуночи только пришёл – черный весь, усталый, пропахший гарью и нефтепродуктами. Но на меня сил хватило. «Где Сашка?» - спрашивает. Маманя на подпол кивает, мол, ты ж сам его туда засадил; она мне за день только попить да поесть пару раз спускала, и всё – я так и сидел: попробуй отца ослушаться, ага! Он открывает половицы, достаёт меня за шкирку… Помню, мама ладошки так нервно прижала ко рту, в ужасе смотрит, но сама слово произнести боится – её-то, поди, тоже в рабоче-крестьянской семье растили, знает порядки. Сестра младшая уже спала в соседней комнате, старший брат мой на смене на заводе был. Отец, доставая ремень из петель штанов, шептал мне в ухо – как сейчас его слышу: «Сестру разбудишь – самолично сдам тебя Петьке жирному». (Дядя Петя жил тогда в соседнем подъезде и был кем-то, кого все сторонились. И боялись. Но ходил в «гражданке» – чистенький и отглаженный, пузатый такой, козёл. В пятьдесят пятом он испарился из города – до сих пор никто о нём ничего не слышал.) Я, конечно, не пикнул, пока меня батя ремешком-то своим обхаживал – молчал; не от боли даже, а от страха перед дядей Петей. На задницу потом неделю сесть не мог и ходил, как на раскорячке.
     Слухи среди заводских, конечно, были – мол, сынок Николая Кузьмича постарался на мосту, но в лицо бате такое сказать боялись. Мать тоже пресекала враз все расспросы – никто меня там не видел, в общем-то: овраг глухой, все дети – как дети, были на занятиях, меня одного на испытания вместо литературы занесло. Но прогул урока не означал же виновности в поджоге! Родители сказали, что я в тот день ушёл с литературы, потому как заболел. Оно и правдой оказалось: за партой потом я сидеть всё равно не мог, а в сыром холодном погребе действительно простыл за несколько часов, так что неделю потом в постели провалялся. Если б ещё не рыбий жир… гадость такая! В принципе, как я позже узнал, никто о поджоге официально и не говорил тогда вовсе – никаких посторонних предметов на месте пожара найдено не было. Осколки бутылок – да их там куча всегда, а от обгоревшей спички и головки даже не осталось. Признали возгорание случайным, мост восстановили за 3 дня. Зато с тех пор он стальной – тоже ведь заслуга, а? Но батя мой тогда, можно сказать, из петли нас всех вытащил: если б хоть на секунду сдрейфил, не так на кого-то глянул, засомневался… не посмотрели бы, что стахановец, коммунист, что каждый месяц в военкомате скандалил из-за того, что в тылу его гнобят…
     - Александр Николаевич, гроб привезли, - послышался голос соседки тёти Кати в коридоре.
     - Ну, давай по третьей, за деда, и пойдём, - отец выдохнул обжигающий перегар и прикрыл рот ладонью. – А через двадцать лет я работал там первым секретарём райкома комсомола… Вот ведь как.
     Тётя Катя, худая и высохшая, без передних зубов, дымила «Прибоем», стоя на лестничной площадке. Через широкие сталинские окна в подъезде солнце щедро распыляло свои последние в этот день лучи. Двое парней в замызганных и местами дырявых футболках медленно поднимались снизу по деревянной лестнице, неся на руках простой, обитый ярко-красной материей, гроб. В детстве один вид его всегда приводил меня в ужас – по советским традициям, крышка от него выставлялась на площадке перед квартирой в доме, где умирал человек. Железный памятник ставили у подъезда. Пройти мимо для меня было нечеловеческим испытанием: ноги не двигались, руки холодели, а в самом воздухе, вокруг, казалось, витала сама Смерть – такая непостижимая и неведомая для ребёнка. В нашем дворе регулярно кого-нибудь хоронили, и можно было бы привыкнуть к виду катафалка, музыкантов с духовыми инструментами и венков, но мне почему-то не удавалось. Оттого, вероятно, впоследствии и флаг моей страны, с желтым молоточком и круглым хирургическим ножичком, всегда наводил на меня необъяснимый, граничащий с паникой, страх. Краснофобия.
     Я вернулся в комнату, где лежал Николай Кузьмич. Свечка отбрасывала на стены причудливые тени. Приблизившись к барьеру и вглядываясь в такое знакомое и теперь бесконечно далекое морщинистое лицо, я неожиданно для себя зашептал, словно в трансе:
     - Спасибо тебе, дедушка, что ты был в моей жизни. Спасибо, что ты был папой моего папы, что я мог прижаться к тебе иногда и попросить десять копеек на мороженое, и ты никогда мне не отказывал. Как хорошо, что ты не варил самогонку и не курил папирос: мне теперь намного проще понимать, что не это делает нас мужиками. Спасибо, что ты брал меня с собой на рыбалку и подарил мне кеды – правда, я из них быстро вырос в то лето, и они изрядно потрепались на поле «Нефтянника», но в них я забил столько голов, что ты по праву гордился своим внуком и говорил всем соседям во дворе, что это мне вручили все те грамоты и дипломы. Теперь ты вместе с бабушкой – передавай ей привет от нас от всех, пожалуйста, мы о ней так скучали все эти годы – ну, ты и сам знаешь; да и она, наверно, тоже, но всё-таки… с другой стороны, ты же так хотел всё это время снова оказаться вместе с ней, вновь увидеть её мягкую и добрую улыбку, ощутить прикосновение заботливых рук… ты ведь не находил себе места без неё, дед, я знаю, я всё это видел. Прости, что я не сдержался тогда, на кладбище, и накричал на тебя – но иначе ты бы до утра не ушёл с её могилы. И хоть ты говорил всегда, что Бога нет, дед, но, прости, я всё же думаю, что ты верил в Него всегда. Может, где-нибудь в глубине души, но для настоящей веры, наверно, и не обязательно говорить об этом вслух, тем более в том мире, где это подвергается гонению. Поэтому я смело прошу Господа нашего Иисуса Христа простить тебе все прегрешения, вольные и невольные, и отпустить тебе грехи, и даровать царствие небесное и вечный покой. Спи спокойно, мы тебя очень любим.
     Проговаривая своё последнее «прости», я и не заметил, как рядом появился отец: он стоял, опираясь на спинку одного из стульев. В этот момент я физически ощущал эту тонкую грань между настоящим и прошлым. Или это мне только показалось? Есть ли оно вообще, это мгновение, отделяющее нас от истории?
     - Спасибо, сын, - сказал он и, нагнувшись к деду, положил в его изголовье, поверх томика Есенина, маленькую золотую звёздочку на ярко-красной матерчатой розетке. В самом центре звезды единым символом переплелись те самые молоточек с ножичком – давно забытые во времени молот и серп.
   Теперь, находясь в своих ощущениях на одной из многочисленных граней истории, я видел в этом артефакте совершенно иные инструменты и другую звезду.
     Это была заслуженная грыжей и не сходящими мозолями Звезда – Звезда Героя.

1 комментарий:

  1. - Дмитрий, что Вы переделали идиоматическое выражение - это понятно, но все же не совсем понятно, что Вы вкладываете в переделанное Вами выражение. Сжечь за собой мосты - это значит отрезать себе всякую возможность к отступлению или что-то в этом роде. А в Вашем варианте получается, что сжечь ПЕРЕД собой мосты - значит не иметь и не видеть никакого выхода впереди? Так, что ли?
    - Это значит действительно видеть перед собой выход, но сознательно лишить себя возможности им воспользоваться. В данном контексте повествования - как раз пойти на смертельный по тем временам риск, скрыв виновника якобы имевшего место саботажа. Это реальные события, к тому же   Ну, почти - в авторской интерпретации, разумеется.

    - Вы знаете, мне главным персонажем показался дедушка, который умер и о вспоминает отец героя, от имени которого ведется повествование, а не что мальчик (сын деда) поджег мост во время войны. Главное - характер деда раскрывается он не только в этой конкретной ситуации. Что значит лишить себя возможности им воспользоваться (выходом)? отец по-другому и не мог поступить. Он должен был спасти ребенка, неважно из какой ситуации. Это только Павлики Морозовы сдавали отцов. А что, выходит, дедушка видел выход в том, чтобы пойти и сдать своего сына, но сознательно не воспользовался этим выходом? Короче, сколько людей, столько и мнений. Думаю, что читатели по-разному поймут рассказ.

    -   сейчас у нас у всех мозги провентилированы павликами морозовыми и репрессиями. В ретроспективе. Тогда же это было вполне обычным и явлением - пойти в партком и честно, как коммунист со стажем, доложить о случайной выходке сына. При этом искренне верить, что партия поймёт и простит. Это ТЕПЕРЬ мы ДУМАЕМ, что будто бы ЗНАЕМ, что последовало бы обвинение и тройка нквд - расстрел... Когда Иван Грозный садил неугодных на кол - в те времена всеми это действо воспринималось, как обыденное, хотя и несколько неприятное мероприятие. Поэтому, нарушая партийную дисциплину во времена И.В. и в период Великой Отечественной, коммунист сознательно шёл на преступление, которое таковым в то время как бы и не считается. Мы это сейчас воспринимаем как дикость. Помните, на латыни - o tempora! o mores!

    - И все же, думаю, что и в те времена, как и во всякие другие, были люди, которые не пошли бы и не сдали своих родственников, и никакая партийная совесть их бы не мучила. Тем более взрослого человека. Это ребенку можно мозги заморочить, и он во всё поверит (это я о Павлике Морозове). Ведь были же люди, которые ходили на прием к Сталину и к другим, чтобы защитить невинно посаженных людей. Хотя прекрасно осознавали, чем это может закончиться. Порядочные люди были во все времена, независимо ни от какого вентилирования мозгов. Ну не совсем же люди быдло-то в конце концов! Мой дед по отцу в тридцатые годы отказался идти и ломать церковь, хотя местная власть заставила мужиков это сделать. Он сказал: "Я ее не строил и ломать ее не буду". Учитывая нашу советскую политику атеизма - это могло бы плохо закончиться. Но ему ничего за это не было, хотя не всем понравился его отказ. Все же, думаю, ситуации были разные. Дедушка, о котором Вы пишете, с моей точки зрения никакого подвига не совершил, просто поступил по-человечески, как любящий своего ребенка отец.

    - Примерно так   Какое бы отношение или образ не всплывал при прочтении измененной идиомы, название рассказа в любом случае стимулирует мыслить и сопоставлять - как мы с Вами только что убедились на практике! А потому оно мне представляется безусловно удачным и прямо в тему.

    ОтветитьУдалить